?

Log in

No account? Create an account
Московская агора
Харьковский институт благородных девиц. 1830-е 
7th-Jun-2012 02:54 pm
Маска
Когда много лет назад мне в руки попали мемуары институток, то Татьяна Морозова, учившаяся перед революцией в Харьковском институте благородных девиц, быстро стала одной из моих любимиц. Если вы вдруг не читали ее записи, то найти их можно на сайте Журнального зала, а я для сравнения хочу выложить рассказ о том же учебном заведении, но почти за столетие до этого. Принадлежит оно перу Надежды Соханской, более известной как Надежда Кохановская.
И да, я конвертировала его из дореволюционной книги и наверняка где-то вам попадутся неадекватно вставленные буквы - извините, до идеального состояния текст не вычитан. Специфические "акающие" окончания даже и не стала убирать.


Надежда Соханская (Кохановская)

История написания воспоминаний Соханской любопытна: спустя несколько лет после окончания института она выслала свою повесть редактору журнала "Современник" Петру Плетневу, присовокупив просьбу стать наставником и вдохновителем. Первым полученным опытом экс-институтки Плетнев остался недоволен (вторым, к слову, еще больше), но в переписку с девицей вступил и, отметив, что ее письма написаны куда живее и лучше прозы, посоветовал в качестве задания написать на какую-нибудь отвлеченную тему. Да хоть на автобиографическую.
Спасибо, Петр Александрович, если бы не ваш совет, то не видать бы нам такого материала)))




"В марте 1834 года я поступила в Харьковский Институт...Я ничего не сказала Вам о своем поступлении в Институт; но что я скажу Вам? Это такая долгая, тяжелая цепь исканий, убийственных отказов и потом опять надежд, и слез, слез...
Я поступила на сумму Военнаго поселения и пробыла в Институте с небольшим шесть лет — до 1 июля 1840 года...
Моя институтская жизнь резко делится на две половины.
Господу угодно было с девяти лет начать учить меня терпению, слезам, безмолвной борьбе и высокой надежде на Него однаго, на одну Его милость и заступление.
Как не умеющая читать ни по-французски, ни по-немецки, я поступила в первейший класс. Это маленькое отделение от первого класса. Самый старший—третий класс; а первый имеет у себя приготовительное отделение под именем первейшаго. Сюда поступили мы все, поселянки, как назвал нас Государь, весь первый комплект воспитывающихся на сумму Военнаго поселения. Грустно присутствовать при перемене вещей, когда, выжитый из сил, один порядок рушится, а на место его возстает другой; а если еще прийдется испытывать на себе явления этих переворотов —становится иногда очень тяжело. Именно в такое-то тяжелое время я попала в институт.
Начальница— Авдотья Григорьевна Литинская, как говорили, любимица Марии Феодоровны, была уже очень давно здесь и будто, по завещанию покойной Императрицы, должна была и оставаться тут до самой смерти. Этому почти можно было верить, глядя, как она разместилась.
Инспектрисой была сестра ея Александра, женщина, в сущности, даже очень добрая, чрезвычайно набожная, но
как-то безалаберная и безхарактерная в высшей степени. Никакой самостоятельности, никакого „нет" , котораго бы малейший взгляд начальницы не превратил в да. Совершенно завися от сестры и, вероятно, чувствуя, что только по ея милости она занимает свое место, Александра (так называли ее все) дрожала перед нею, входила в ея комнату на цыпочках; „да-с, очень, очень-с хорошо, Авдотья Григорьевна!"—были все слова ея. Бедная женщина, говорили, немножко тронулась по смерти мужа,—и точно, у нея бывали престранныя выходки, такие ответы и речи, которые снискали ей имя сумасшедшей, Приехал как-то к нам губернатор во время обеда. —Что это девицам подают суп на мелких тарелках? - заметил он. - Разве нет глубоких? —„Есть, очень есть-с; да все перебиты".
Главною учительницей и распорядительницей музыки была другая, глухая сестра начальницы Катра; был еще третья Софья, да та уже ничему не учила, а, так себе, жила просто в институте.
Инспектор и теперь тот же: Гулак-Артемовский умный, очень умный, красноречиво умный, но хитрый, иезуит немножко. Он был всем обязан начальнице: и инспекторством и, что еще более, своею прелестною восхитительною женой.


Петр Гулак-Артемовский

Говорять, в мире нет романов; а, напр., вот этот: человеку женатому, довольно сериозных лет, плениться молоденькою, шестнадцатилетнею ученицей, дочти уморить жену, осиротить двух сыновей и получить ненависть и неопредолимое отвращение?
Лиза Панютина не могла слышать имени Артемовскаго, она дрожала как в лихорадке. Ее оставили пепиньеркою;
начальница велела ей надеть белое платье, заложила в волосы свежую розу и повела с собой в институтскую церковь. Там ждал Артемовский. Он заплатил за нее в казну деньги и женился.
Лиза помешалась. Доктора, лекарства не помогали. Через месяц от прежней очаровательной Лизы осталась одна изможденная,безсмысленная тень. Нашлась благородная, добрая женщина, сжалилась над нею и увезла ее к себе
в деревню. Там окружила она ее всею заботливостью материнской любви и, без сомнения, эта новая прелесть (Лиза не помнила своей, матери), удаление от глаз ненавистнаго образа, тишина и умиряющая кротость сельской природы способствовали более всех лекарств, так что мало-помалу к Лизе, через год, возвратился разсудок. Я знаю, что я далеко зашла, куда не следует; но что ж мне делать, когда я лучше готова говорить о всех и обо всем, только не о самой себе!
Вы видели, что власть хорошо была разделена: она заключалась вся в руках одной начальницы: Артемовский не мог же очень скоро противоречить ей, да и какая ему в этом польза? Вы ничего себе не можете представить грустнее, безжизненнее и строже порядка, в который вступили мы. Не знаю, о каком развитии можно было думать: здесь все сжималось и дрожало, как под сорока-градусным морозом. Начальница была для нас каким-то грозным, невидимым, недосягаемым божеством. Всегда больная,—Бог ее знает, какою застарелою болезнию, только не слёглою, она лечилась и молилась. Дежурная пепиньерка то и дело читала ей духовныя книги; швейцар безпрестанно докладывал о докторах и монахах из Иерусалима; ее называли святою. В месяц раз иногда и того
менее, в конце двенадцатаго часа, она пройдет по коридору мимо классов—величественная, тяжело ступающая, окруженная многочисленною свитой: все недежурныя дамы за нею; любимая ею, madame Троицкая ведет ее под одну руку, другою она опирается на прелестную Голубь; три остальныя пепиньерки ждут малейшаго мановенья, чтобы лететь к передаче ея веления, ея благоволений. Александра перебегает из одного класса в другой, заглядывает в дортуары: „Авдотья Григорьевна идут! Авд. Гр. идут! Tenez-vous bien! redressezvous!"
Толкает в спину, хватает за плеча.—„Ne vous bougez: nullement! regardez votre cahier. Vous serez sans diner!" Чепчик y нея дрожит, платок подлетывает; она смеется и краснеет... Учитель поглядывает на свои часы: нельзя - ли ему поскорей убраться? Дверь в третий, или во второй класс с шумом растворяется, обе половинки настежь,—и Авд. Гр. входить. Штат ея неподвижно остается в дверях; она садится, на дамское место, кладет на столик, по самые локти, свои белыя, как хлопчатая бумага, пухленькия ручки, жмурится, будто приглядывается, и, наконец, кивает, головой... Девицы низко приседают и опускаются на свои скамейки, дама стоит и не смеет сесть, учитель и подавно. В комнате становится мертвенно-тихо, ничто не шелохнется, и в этой тишине странно звучит несмелый полуголос учителя и раздается робкий, трепепещущий голосок ученицы—сперва побледневшей, когда ее вызвали к ответу, потом локрасневшей до того, что пятна, у ней выступали на лбу. Начальница, кажется, слушает, почти, легла на столик, закрыла глаза рукой... Проходит минуть, пять-шесть, много десять, звонят к обеду,—Авд. Гр. подымается— девицы вскакивают, как стая вспугнутых голубей, и не смеют сесть, пока чепец Авд. Гр. не скроется из глаз и почти не притихнуть ея шаги. Страх был всеобщий, совершенно панически—необяснимый. Было-ли это знание, что судьба всех, в институте живущих, и даже прикосновенных сюда, зависит от Авд. Гр., от одного взгляда ея? Поражала ли эта торжественность, недоступность, гровно-царское величие ея приемов? Только не было лица в институт, начиная от дам и учителей до последняго истопника, которое бы, заслыша ея звучные шаги и (Боже сохрани!) голос, не вздрогнуло бы и не поискало глазами места, куда бы скрыться.
Но что еще увеличивало страх, это жесткость, иногда даже громогласная грубость рчей и несправедливость, тяжелая неправда. В каждом классе у начальницы, следовательно, и у Александры и т. д., была фаланга любимиц: это дочери богатых родителей. Оне одне были de botines enfants; их только и знали, ими занимались; о них только и хотели слышать, и ласки к ним как-будто требовали, чтобы с другими обходились еще суровее, еще безприветнее. Ковры и шали делали свое дело: покрывали и застилали все, и награду мог получить всякий, разве кроме достойнаго: она покупалась; золотой вензель, разумеется, подороже, а медаль серебрянная подешевле.



Бедная начальница молилась, раздавала милостыню, собирала нищих, чуть-ли не знала наизусть все святыя книги, давала на церкви, на монастыри, посылала в Иерусалим и не видела, что это она отнимаеть у одних, чтобы по своей прихоти раздавать другим; что в то время, когда она кормить за двадцать верст собранных нищих и цыган, дети, собранные к ней гораздо высшею властью, голодны, всегда голодны, потому что нет сил есть черствый, прогорклый хлеб и углем почерневшую говядину. Она, быть может, одевает и обувает одних,—и, не вследствие ли этого, другия ходят все в заплатах, в такой гадкой обуви, что стыдно вспомнить?
Им надобно учиться, а у них нет книг; почти на сорок душ —семь изорванных географий и не более пяти арифметик. Нужна бумага- для тетрадей дадут один лист; а остальное где хочешь бери, а чтоб тетрадь была!
Ея нет, потому что родные за триста, за четыреста верст, купить не на что,— и ты наказана за безпорядок, за непослушание, нерадение,— зa дерзость: как сметь ослушаться велений начальницы, а она приказала, чтоб были тетради! Она молится до полуночи, вычитывает акаеисты,—говорили,—всегда плачет; а вместе с нею —там, далеко,—в едва освщенном сальным огарком дортуаре, горько илачет семи-восьмилетнее дитя и кладет
уже сотый поклон—придумайте, за что? За immoralite, indecence, pour la mauvaise conduite sans nom—за то, что ребенок улыбнулся, когда в классе был учитель. И за подобные-то безименные ужасы мы были бледны от покаянных стояний! Вы не поверите, когда я вам скажу, что мы мали по двести, по триста поклонов в вечер, и не в счет еще те, что неровно положатся. Разорван чулок,—становись на кафизмы! Не знаешь урока,—вместо того, чтобы его доучить— читай канон и с неизбежными поклонами кайся!
Вот в каком порядке были дела, когда Богу угодно было поместить меня в институт. Я не буду говорить вам о той тоске и слезах, которыя естественно должны были осилить бедную застенчивую девочку, вырванную из такого нежнаго семейства и брошенную в толпу, чужую, безучастную, где все для нея ново; все так странно, сурово смотрит. Мне, видимо, не суждено было учиться по азбукам: как русской, я также не видала ни французской, ни немецкой азбуки, и вы бы, почтеннейший Петр Александрович, поставили меня в самое затруднительное положение, если бы захотели спросить: сколько букв в какой азбуке, иди в каком порядке оне следуют? Я этому не училась: пожалуйста, не спрашивайте.
Мы поступили; дама распределила нас между отличнейшими, первейшими девицами, которыя должны были приготовить, всякая свою, к завтрашнему французскому уроку; сама она была так обязательно добра, что выписала на бумажке, как выговариваются еаu, au и проч. Нам следовало выучить 10—15 строк из методы Эртеля—читать, переводить и на память сказывать.



Надобно судить по себе: что за охота возиться с другим, когда самому надобно дело делать? Наши маленькие менторы показали нам раз-другой, как слова читаются; некоторые умилостивились: переписали русскими буквами, как выговаривать по-французски, и все дело тем кончилось. На другой день пришел мужчина—лысый, с стоячими на висках волосами, и еще безпрестанно ерошит их; зоб, как у Петинаго снегиря, красный. Мужчина кричит, барышни все встанут да в один голос кричат eщe больше, чем он. Я чуть не плакала. Потом нам сказали, что этот господин, мосьё Оливари, зовет нас, всех новеньких, к себе. Дама нас уставила кругом его стола. Он, кажется, хотел, чтоб и мы также кричали: мы не сумели. Он тонал ногами, говорил— говорил, кричал и руками размахивал, а чего? Кто его знает! Немецкий язык шел таким же путем; но, как здесь, благодарение Господу, почти сколько пишется, столько и выговаривается, и как сами наши великие менторы были не слишком далеки в нем, то и не мудрено было приблизиться к ним... на почтительное разстояние.
Через четыре месяца был выпуск; мы перешли в первый класс; сентября перваго началось ученье.
Я и дома не очень много шалила; а теперь я была, как говорится, тише воды—ниже травы. Александра распоряжалась местами и засадила меня на самую последнюю лавку, к отъявленным mauvais sujets, что лет по пяти были в одном классе. Положим, что я не много знала, однако же на первых скамьях были и такие, что в десять раз знали мене моего, едва не по складам читали по-русски. Если бы первая и последняя скамьи оканчивались только сиденьем, об этом не стоило бы и упоминать; но это размещение несло за собою сильныя преимущества и eщe сильнейшия неудобства. Учители только и занимались, что с сидящими на первых скамейках да еще на вторых; их они спрашивали, растолковывали им; а до нас, до последних, почти не было никакого дела: зачем терять золотое урочное время с бездарностию и заклейменною леностью? Это одно, а во-вторых: книгами заведывали отличныя девицы. Оне брали на свои первыя лавки по две и по три книги, хотя там, почти у всех, были кпиги свои; на вторыя—выбирали какия похуже, а нам—бросали, что останется, без начала и без конца,—только бы мы не смели сказать, что нам не дали книг. Я выучивала уроки из-за плечей, стоя за лавкою и переходя с места на место. И как же поощрялись эти с таким трудом приобретаемыя знания?
Черточкой, черточкой—значит: не спрашивали; а иной, хоть и не спрашивал, а ставить единицу: ведь я сижу на
последней лавке. Но на мое счастье, учитель русской грамматики, Михаил Иванович Ильенко,—веселый, насмешливый (я еще тогда не знала, да и не могла понимать, как он благороден и в высшей мере честен),—верно разсудил, с своим огромным, высоким лбом и таким же коком, -что, хотя много званных, а мало избранных, однако же этим зватели не освобождаются от проповеди на всех стогнах и распутиях Mиpa. „Кто знает,—говорил он,—где таится избранный?" Он занимался со всеми, не забывал никого: также шутил и тонко подсмеивался над хранительницами передовых скамей, как и задних; он стал отличать меня. „Не место красит человека, а человек место. Слышите, девица Соханская? Запишите это... так, для памяти". Михаил Иванович сделался моим ревностнымь покровителем; поговорил обо мне Артемовскому, разсказал учителям,—и меня стали спрашивать, заниматься мною. Все бы шло хорошо: pyccкиe предметы меня не пугали, да вот французский язык!.. С моими началами, вы можете судить, как он легко поддавался мне. Эти ent губили меня: то выговариваются, то не выговариваются. А тут еще несчастье: на нашей лавке сидела некто, m-lle Ленева, она уже была очень давно здесь и училась из французскаго языка хорошо: мне бы это и на руку, да если бы я сидела возле нея; а то совсем на другом конце. И вот когда нам на пятерых дадут одну книгу французской методы, она всегда достанется на край Леневой. Напрасно я возстаю —мне отвечают: „кто ж будет за нашу лавку тянуть, если Ленева хорошенько не выучить? Ужь пусть ее учить!"—Я бы и переписала как-нибудь, так на мою беду собрались все возможный невозможности. Надобно вам сказать, что Александра дарила каким-то особенным предпочтением французских учителей: бывала во время их классов, наказывала строже за их уроки, сама осматривала французския тетради и т. п. Вследствие этого и eщe потому, что книги методы были новыя и дорогия, как твердила она, эти книги хранились в собственной ея комнате. Самая отличная девица идет за ними, другая собираеть все чернильницы, замыкаеть их; прячуть все перья, стирають лавки, чтоб— Dien preserve! -какь-нибудь не запятнать драгоценной книги.
Все садятся по местам, точно как при учителе, и не должно сметь—не то взять в руки книгу—дотрогиваться до нея пальцемь: позволялось только благородственно смотреть в нее. Выучен урок, или не выучен, до этого нет дела; а условленный час прошел—книги сбираются, считаются и опять относятся к Александре. Ни под каким видом невозможно было припрятать книги, или переписать из нея. М-Не Ленева отделывалась за нас всех: кричит и тянеть, бедненькая, что есть духу; а мы только открываем рты—а-а-а! Однажды Ленева тянула-тянула—не вытянула, душенька, стала. В жару сердечнаго завыванья ничего не замечая, мы продолжаемь свое: а, а, а!
Оливари как вскочить: схватиль себя за волосы, топочеть ногами... Silence! Taisez-vous! Мы поздно увидали свою ошибку. Vous, comment est ce qu'on vous appelle? Это была я. Repetez seule! dites, parlez, repetez!-Я что и знала, и то забыла. Venez a la planche, venez, la paresseuse! venez ici, venez! Я вышла к доске; он сунуль мне в руки книгу—lisez! Потом заставил писать и, верно, заметил, что я немножко понимаю: провозился со мною до конца класса и записаль в памятной тетрадке: demander m-llе Sochan. Так как не только я, но к дама знала, что на будущий класс m-eur Оливари меня непременно спросить, то она дала мне особо книгу, велела прийти сказать урок ей, даже перевела мне его и заставила прочесть, чтобы я не ошибалась. Я выучила урок как нельзя лучше; m-eur Оливари точно не забыл: вызвал меня опять к доске и отпуская сказаль: Sachez, mademoiselle, que je vous demande chaque fois. Если бы эти слова сказаны были другим каким учителем, они не произвели бы большаго действия; но как их изволил произнести учитель французский, то надобно было подумать. Положили пересадить меня к Леневой: „у них у двух будет книга; а те, все равно, не учатся". Я скажу без всякаго жеманства с благодарением Господу: Он дал мне прекрасныя способности, прекрасную память, понятие, отнял леность; вот теперь очистиль дорогу моему прилежанию,и не диво, что, с Его высокою помощью, я быстро обогнала свою Леневу и прямо села на первую скамью, по настоятельному требованию m-eur Оливари, который не хотел меня видеть в задних рядах.



Александра покорилась французской живости. А между тем, никакой класс не был так богат любимицами, как наш. Оне не помещались все на первых лавках и некоторый сидели на вторых. В одно из торжественных шествий по коридору, Авдотье Григорьевне это бросилось в глаза. Только-что ушел учитель, она вошла к нам. —М-llе Croutieff—сказала она даме,—dites moi, je vous en prie: par quel malheur la bonne enfant de Kourdumoff est parmi de si mauvais sujets? Бедная m-lle Croutieff покраснела до ушей.—C'est., madame... sur les premiers bancs, madame, toutes les places sont occupees. „Allons, allons! Peut-etre trouverons nous une toute petite. N'est ce pas, ma Lida: petite comme toi, ha, ha!—Bien, bien, говорила она, всматриваясь в каждую и проходя далее, и вдруг увидела меня.—Et Sochansky, pourquoi est ce qu'elle est ici? M-lle Croutieff?" Madame, m-eur Olivari-а demande et tous les autres... „C'est moi, mademoiselle, qui dois regler et pas votre Olivari—entendez-vous?—Allez d'ici!" сказала она мне. Смущенная, пристыженная, я желала, что бы подо мной земля разступилась и, не дожидаясь, пока дети выйдут из-за лавки выпустить меня, я поскорей перелезла через неё. Боже мой! что тут поднялось!—„Посмотрите, посмотрите, m-llе Croutieff! кричала начальница, смеясь своим едким, презрительным смехом,- она выйдти не умеет из-за первой лавки; а то ей сидеть тут! Пошла, пошла!!!" Я рада, рада была, что забилась на последнюю лавку.
Но это было только еще начало. Александра, как обыкновенно ходящая по пятам Авд. Гр., присутствовала и при том, как меня травили с первой лавки. Она велела дам записать мне неполный шар в поведении—pour le ,manvais maintien, и наказала чуть ли не стоять за обедом, не помню хорошенько; только с этой поры у меня не было минуты отдыха, Я ходила—не так хожу; сидела—не так сижу; я ничего не делала, за что бы меня не нужно было бранить. Soehansiiy! vous vous tenez mal; vous faites des folies avec les mains; vous ne tenez pas les pieds comme il faut! Как ей можно было видеть мои pieds, или mains, когда я сама так запрятана, что насилу меня разглядеть можно! Наконец я боялась ходить, боялась говорить, боялась тронуться с места и все только сидела за книгой. Моей детской душе было так грустно, что игры не занимали ея. Прийдет воскресенье, позволять сдвинуть лавки—просторно: все дети забавляются, играют в кошки и мышки, а я прижмусь в уголочек под своею скамейкой и учу какой-нибудь урок на среду, или на четверг. Легко угадать, что было очень естественным следствием такого расположения. В еженедельных отчетах Государыне об отличающихся в науках, инспектор стал везде отличать меня. Отчеты эти должны были подписываться начальницей и потому читались ей. Авд. Григ. была не (такая) женщина, чтобы ей встречать какое бы то ни было сопротивление. И вдруг та, которую она согнала с первой лавки, выражая, что она недостойна сидеть на ней, та, вопреки ея воле, идет вперед, отнимает дорогу у ея любимиц, и плебейское ея имя безпрестанно является в ушах!— „Что это такое: Соханская да Соханская?"—кричала она на инспектора,—Будто никого другаго нет! Там столько добрых детей- Что вы затвердили одну Соханскую?".—„Да что ж мне прикажете с нею делать?"



Но если он не знал, так другие это хорошо знали. У меня не было двух дней сряду, в которые бы я не плакала. Пытая меня со всех сторон и не находя, за что бы ухватиться, Александра прозвала меня скрытницей, гадкою скрытницей, которая и зла, и груба, и непослушна, и все это скрывает, чтобы о ней подумали, что она хорошее дитя. „Это дрянь, просто дрянь!" кричала начальница. „Я не хочу ея видеть! Отличать не велю ее. И лицо у нея неблагородное".., Если бы мне надобно было выбирать из двух дорог: на одной я встречу Авд. Гр., а на другой стоит медведь на задних лапах—я бы перекрестилась и пошла на медведя. Что мне было делать?
Безсознательно я сделала то же, что делают и разумнее и старее меня, когда душе грустно, когда человеку тесно со всх сторон: —я обратилась к Богу,— и мог ли Он не принять ребенка, который шел к Нему весь в слезах, в Нем одном искал отрады своему детскому сердцу, своему безпричинному горю? Он принял меня, это я знаю и не отдам моего знания ни за какия сокровища в мире. Господь даровал мне, на ту пору, истинно Евангельскую простоту сердца, такое незлобие, которому трудно поверить.
Я боялась этих людей, трепетала их взора; но во мне не было ни тени к ним ненависти, ни зерна злобы. К главному названию скрытницы Александра Гр. еще иногда присоединяла, что я нечувственная, неблагодарная. Кого и за что я должна была благодарить? об этом не говорилось) и, если бы не только тогда, но и спустя долгое время, у меня спросили по совести: какова я? я бы сказала, что я скрытная, нечувствительная, неблагодарная. И вследствие этого, я выжидала, пока все уснут, вставала по ночам с постели и, падая на колена, вся в слезах, молила Бога, чтобы Он отнял от меня мое безчувственное, скрытное, каменное, неблагодарное сердце! Господь, кажется, не внимал моим молитвам; я усиливала их и с нетерпением ожидала субботы, когда мы пойдем ко всенощной. Кончится вечерня; начнут читаться псалмы на утрени; девицы не поют; так тихо: дьячка едва слышно; Спаситель с местной иконы, благословляя, смотрить на меня... я начну молиться. Молюсь о начальнице, об Александре: я любила молиться о них. Каменное сердце тает-тает, слез у меня так много; я становлюсь на колена... Больше я ничего не помню. Звучный шопот над самым ухом: levez-vous; ne vous teqez pas longtemps a genoux, словно будит меня. Я подымаюсь—на сердце у меня так легко, так весело, что я снова плачу; а Спаситель, кажется, улыбается мне..."

Comments 
7th-Jun-2012 12:34 pm (UTC)
Жуть какая.
8th-Jun-2012 11:08 am (UTC)
Да-да, триллер в духе Водовозовой.
7th-Jun-2012 07:11 pm (UTC)
Ну очень мрачно:(
8th-Jun-2012 11:09 am (UTC)
Просто на редкость, я бы сказала. Даже у Водовозовой описание жизни в институте выглядело не так жутко.
9th-Jul-2015 02:29 pm (UTC)
Скажите, вы выложили всю автобиографию Соханской или только кусок относительно Института? Не знаете где можно скачать её произведения? Нашла только "Гайку" и "Из провинциальной галереи портретов".
7th-Aug-2015 09:29 pm (UTC)
Нет, только часть про институт. Другими произведениями не интересовалась, меня по очевидным причинам привлекло описание институтской жизни. Автобиография была найдена через Гугл-букс, полезла искать ее снова (собственно, поэтому и не отвечала, интернета нормального под рукой не было) - не вижу. Насколько помню, это был журнал, то есть, скорее всего, тогда это "Русское обозрение" 1896 г.
Чуть попозже еще посмотрю в сохраненных файлах, вдруг скачала.
25th-Oct-2015 03:03 pm (UTC)
Нашла отдельное издание автобиографий Соханской, но только с онлайн просмотром - http://нэб.рф/catalog/000199_000009_003640128/viewer/
This page was loaded Nov 17th 2018, 9:13 am GMT.