?

Log in

No account? Create an account
Московская агора
Харьковский институт благородных девиц. 1830-е 
8th-Jun-2012 03:07 pm
Маска


Мы перешли во второй класс. Это довольно трудный переход от самых простых начал к развитию предметов науки более пространному, где мало одной памяти, или мимолетнаго внимания, а требуется уже понятие и разсуждение, и еще порядочный запас прилежания, и тем более, что главную часть уроков надобно еще переписывать; а времени совершенно нет.


Вставая в шесть часов, к семи должно быть готову, стоять на молитве; а она продолжается верных три четверти часа; начальница то и дело прибавляет новыя молитвы к старым; потом читаются заповеди, дневной апостол, Евангелие; надобно еще положить десятка три поклонов за шум в дортуаре, ну, да уже прозвонили к завтраку: можно постоять за ним. В восемь часов приходит учитель и до десяти; в половине одиннадцатаго другой—до двенадцати. Обед продолжается более часа; в два является опять учитель, в четыре часа другой и до шести. Тут не знаешь, полдничать ли или приготовляться к танцам или пению: приходит тот или другой мучитель. В восемь часов звонят к ужину; час за столом; в час никогда не оканчивается вечерняя молитва: тут следует разделка за все ужасы дня, являются поклоны, кафизмы! В одиннадцать часов все должны почивать. Александра обходить дозором,—и горе той, которую застанет на земле у таза со свечкой, хоть бы то было и за французскою книгой! У нас во всю неделю было только четыре часа свободныхь, и в них надобно было столько всего переделать, что, вследствие того, почти ничего ве делалось! Мы писывали уроки на коленях, сидя за обедом или за ужиномь: одна пишет, а другая следить за глазами дамы. Взять чернильницу в дортуар—это такое преступление, о которомь невозможно было и подумать; но чтоб уроки были выучены—чтоб были! Мало того, что учитель запишеть неполный шар в книге, дама заметить в дурном поведении за леность, накажет стоять за обедом, и значить: извольте кушать один суп; наденет шапку, тут явятся предики Александры; а там (позвольте выразиться по-нынешнему) фигурируют еще поклоны в приятной перспективе утомления и голода.
Поэтому было совершенно обыкновеннымь делом, что большая часть знаменитостей перваго класса мало-помалу меркла во втором, так что к третьему оставалось самое челушко как подшучивал Михаил Иванович. Я должна отдать справедливость своим дамам и поблагодарить их: оне никогда не притесняли меня - любили и отличали по возможности. Сколько раз бывало придет Александра спрашивать: qui est ce qui se conduit ie mieux; fait le plus diligement ses lecons? Милая m-lle Croutieff замнется, с минуту помолчит, а все скажет: Sochansky. Что же касается до Артемовскаго, то он всегда дарил меня своим полным благоволением. Но положение мое с переходом не улучшилось: можно было бы сказать, что оно еще потяжелело, если бы я не привыкла уже к тяжестям, что за два года легли на детския плечи. Прошло то время, я уже не тосковала, не плакала; слезы остались у меня только для молитв и, если при какой, еще новой несправедливости onи невольно набегут на глаза —мне стыдно за них и я глотаю их целиком, чтобы не краснеть за свою слабость. По-прежнему, мое место было на самой последней скамье и я никогда не дежурила. Это самый первый и главный знак отличия. Он состоял в том, что дежурныя надевают чистые передники и в двенадцать часов, а также и в вечеру, берут записныя книги учителей и тетрадки поведения от дам и диктуют начальнице, кто получил какие шары; после чего обедают и ужинают посреди залы за круглым Александриным столом, ожидая до полуночи, чтобы пожелать ей bonne nuit п получить назначение на завтрашнее дежурство. Оно, конечно, штука не велика; но было велико значение, ей условленное. Музыке меня не учили: ей учились только des bonnes infants. Не ставя меня в разряд хороших и не давая пользоваться преимуществами их, на меня возлагали их обязанности и требовали... чего от меня не требовали? Александра застала как-то в дортуаре, где я спала, шум и что дети шалили-прыгали по пФстелям. Не наказывая виновных, она подняла меня полусонную с кровати и велела идти в ея комнату молиться Богу.—„Вот это-то и показывает скрытницу, пренегодное дитя: только она будь хороша! А когда тебя, сударыня, считают отличною девицей (это намек дамам), так ты смотри за другими. Вот извольте-ка класть поклоны." Я говорю, что уже у меня не было слез. По возможности спокойно, я начинала класть поклоны; клала их, читала молитвы, старалась обратить их в настоянную молитву Богу; но просить прощенья—никогда! Мне казалось это так низко: подличать, говорить: pardonnez-moi, madame, когда ты знаешь, что ты не виновата.



Я была решительно, как тот вьючный осел, с которым хозяин отправился на ярмарку, или на базар, и по дороге вскладывал ему на спину все, что ни попадалось: усталаго сына, кремни для ружья, камень для очага, пока наконец не положил пука прутьев и бедный осел упал и тут же издох. Со мной только этого не случилось. На меня был взвален целый класс; я смотрела решительно за всем: за книгами, за аспидными досками, за чернильницами, грифелями, тетрадями для чистописания, Евангелием, шляпками и за этими гадкими чулками: кто не умеет вывязать пятки, наспускает петель, выпачкан в чернилах чулок—я виновата: меня бранят. Я eщe сплю—Троицкая присылает будить меня, чтоб я шла к ней читать. Она жила по-монашески: маливалась за полночь Богу, спала на голой доске, и во все время ея туалета кто-нибудь ей должен был читать из Четьи-Минеи жития святых на тот день. Мало того, что этим отнималось у меня самое лучшее время для ученья, когда память так свежа, способности как обновленный, но этого времени заменить было нечем. Наши уже одеты, и Богу молятся; позавтракали, уже и в классе, и учитель пришел; а я все читала и теперь слоняюсь по дортуарам, ища, кто бы помог моему туалету, и ожидая безпрестанно встретиться с Александрой. Все гуляют,—в саду,а я у Катры и опять за Четьи-Минеями и все читаю-читаю, и согласитесь, что это значить что-нибудь: почитать часа два или полтора для глухаго? Но кому было пожалеть молоденькую грудь! Мы говеем на первой неделе: с пяти часов. Меня подымают к Троицкой, и я читаю у ней до восьми; с восьми—до десяти читаю у себя в классе. После часов опять читаю до обёда.
Прямо из-за стола Александра берет меня читать к себе. Она дремлет, почти спить, а я все читаю и читаю до пяти часов: тут она приказывает сказать, чтобы готовились к вечерне, и даеть мне какую-нибудь проповедь, чтобы я, мимоходом, прочла ее в маленьком классе и потом читала у себя. Я читаю до вечерни, читаю и после вечерни, читаю иногда и после ужина: это сделалось какою-то привычкой, невозможною вещью, чтобы общия потребности класса исполнял кто-нибудь другой, чтобы кто-либо читал, кроме меня! Все бедная я: диктовать pyccкиe уроки, писать на доске французские, faire Tanalise, Texercice—это все было дело Соханской. И Александра eщe навязала мне на шею свою первую любимицу, козачку Иловайскую. У ней и в голове не было ученья. На что оно ей? Она богата. Обедала она и пила чай всегда с Александрой, ходила в батистовой кисеи передниках и в модных платочках, оба кармана всегда полны конфект; чего ж ей более?. Как только приходит учитель, а ей не хочется быть при нем—-она преспокойно себе берет ноты, говорить даме, что Александра Григорьевна приказала ей приходить играть и отправляется бродить по корридорам, пока сама Александра как-нибудь не встретить ея и не притащит в класс. Хотя она была une tres-bonne enfant и больше и чуть ли не вдвое поплотней меня, но я должна была смотреть за нею, чтобы она не шалила, учила свои уроки; должна была изяснять ей все, показывать, и если она чего не будет знать, то я буду наказана! Надобно испытать приятность этого положения! Я знаю свои уроки, мне уснуть хочется; случается, что вчерашнюю ночь я всю просидела,—и опять сиди часу до двенадцатаго, и еше в комнате у Александры, и следи за ученьем m-lle Иловайской; а m-lle Иловайская, вместо всей этой дряни— уроков, изучает приемы madame Tinspectrice и представляет ее под самым ея носом. Elle etait une tres-bonne enfant; c'est vous qui Pavez gatee, слышала я частёхонько. Странно, что сделала со мной эта жизнь! По-настоящему, ей следовало бы втиснуть в меня мое маленькое прошедшее, где у меня было все, чего не доставало тут: нежность, самая ласковая любовь и еще две полки книг! Но вышло совершенно противное, я все забыла: я будто век жила и родилась здесь; будто ничего у меня не было лучшаго! Сжилось ли маленькое сердце до того с грустию, что все радостное улетело из него, предалась ли я так ученью—не знаю. Только долго спустя, когда уже я воротилась домой, и то при самых живых нaпoминaнияx, мое детство встало передо мною в одних главных чертах. Я даже забыла все свои стихи,—кто бы мог этому поверить? да, впрочем, и помнить о них было совсем невозможное дело: они считались пpecтyплeниeм, развращением— одно слово стихи (я не шучу),—и это было мое большое счастье, что еще никто не проведал, что я знала их; Александра прозвала бы меня "окаянной, окаянницей". Мой порыв к поэтическому чувству умер, совсем умер; я и не помнила, что грозилась когда-то сама не умереть, пока не напишу кoмeдии!
Казалось, все прошло; да и чему было удержать что? Во всем институте даже Крылова не было! Читали мы какая-то изорванные побасенки во время класса чтения; но для меня был слишком пуст тот сад, в котором Павлуша нашел яблоко и не съел его без позволения папеньки. Даже дамы не смели читать другой книги, как написанной по-славянски. Но, ведь, по несчастью, больше женщины никто не знает, как сладок запрещенный плод.
Едва только мы вышли из первйших, переступили во второй класс, как стихи начали являться к нам со всех сторон. Напрасно их преследовали, писали за них по нулю в поведении, надевали шапки,—таинственныя тетрадки с стихами росли-росли; стали появляться и книги. Я читывала, лежа под кроватью; писала стихи, припав одним коленом на пол, a другое превратив в аналой; отдавала свой завтрак, полдник, отдала бы и обед, да его никто не брал, за позволеше прочитать книгу. Я готова была совсем идти в монахини; одно останавливало меня: как? не читать книг! Я плакала, каялась, видела всю великость греха предпочитать что-бы то ни было служению Богу; но все оканчивалось одними слезами. Я чувствовала в себе силу подать ножницы; но если бы мне бросили книгу... я не подала бы ее! Но эта страсть не связывалась никаким воспоминаньем, никакою мыслью, что это продолжение; она была как совершенно новая во мне,—и доказательство—что она сосредоточивалась вся в читать, читать! без всякой думы писанья. Только я помню странную вешрь: попалась мне Библиотека и в ней Веревкина повесть: „Женщина-Писательница".
Я более недели ходила, повеся голову. Итак, женщине нельзя писать! говорила я сама себе, и, не знаю от чего, так мне было грустно; куда бы я ни делась от этой мысли! А что мне было в ней? Я говорю, что тогда еще и в голове у меня не было писанья. И вот совершенно не думая о том, что это я пишу и, вероятно, вследствие того, что писать женщине нельзя, я стала пописывать стишонки. Как они скрывались от всех глаз и даже от света дневнаго!.. Но, вообразите, вдруг, среди этих филиновских умозданий, раздается возглас: „Государыня едет. Государыня! Mesdames, mesdames! будет Наследник и с Ним Жуковский! душенька,—Жуковский!"


В. Жуковский и будущий Александр II

Я сама себя не помнила; я прыгала, кричала, вопила во всеуслышание: „Жуковский, mesdames, Жуковский!" Меня
унимали; я не слушала и в первый раз была наказана за себя собственно, наказана за Жуковскаго — какое счастье! Руки у меня были все исщипаны в удостоверение того, что я, mesdames, так рада Жуковскому, что хоть исщипите меня всю—я не поморщусь! И не морщилась.
Но Государыня была у нас на-короте, обещая на возвратном пути подарить нас Своим полным вниманием; а Наследника совсем не видали: Его Высочество спешил в Вознесенск. И такое дрянное у меня серде! оно даже не почувствовало, не сказало мне, что теперь — прости всему! Не видав Жуковскаго теперь, я не увижу уже его никогда!
Начались приготовления, еще пуще прежних; меня посадили на первую лавку: воображали, что Государыня захочеть поэкзаменовать нас. Ужь был октябрь (Государыня изволила посетить нас 18 и 19); вставая пораньше
выучивать уроки, я обыкновенно садилась на окно, чтобы пользоваться первым мерцаньем разсвета,—и простудилась. У меня сделалась лихорадка. Сначала я сама скрывала, боясь идти в больницу; потом уже скрывать было невозможно: лихорадка ужасная. Я думала, что меня сейчас же отошлют; но им не хотелось
пустить меня в больницу. Александра издала милостивое повеление, что это ничего, что я могу быть в пелеринке, когда почувствую лихорадку, а после шести часов, как уйдут учители, можно и полежать в дортуаре. Я была до смерти рада этому решению. Напряженное страстное желание видеть еще раз нашу Царицу, Mapию Николаевну, и, ах! видеть Наследника с Жуковским брало верх над возрастающею болезнью; но, в самый день счастья, я едва не лишилась всего. Со мной сделался ужасный, продолжительный обморок, но дети кое-как помогли мне, и я таки поборола себя! Оправилась—и,заняла место на лавке.
Мой пароксизм лихорадки заменился радостно-лихорадочным трясением ожидания, и я имела еще силу танцовать на другой день. Но когда Государыня простилась с нами, послала последний прощальный поцелуй рукой и сказала: Adieu, mes enfants! souvenez-vous de Moi! Я больше уже ничего не видала и не слыхала. Со мной сделался бред, вместо, лихорадки—уже горячка,—и, как у нас после обеда нельзя было идти в больницу (хоть умирай, а дожидайся завтрашняго утра), то Александра уложила меня в дортуаре и, чтобы унять в голове ужасный жар, велела—вы думаете помочить мне голову хоть уксусом? Нет: поставить мне уксус под кровать. Оно удивительно помогает. На утро меня отвезли в больницу; а в понедельник—Господи мой!—в понедельник наши видели... Вы догадываетесь кого!
Справедливо говорят: кому жить, тот не умрет. Я это испытала на себе. Я перенесла горячку, еще лихорадку, потом опять горячку и еще таки маленькую лихорадочку; меня совсем уже приготовили к смерти: приобщили два раза и уже вынесли в новую. О, это страшное дело! Так называлась пристройка двух комнат возле больницы, куда уже кто входил, тот не выходил оттуда. У нас даже составилась чрезвычайно энергическая фраза, выражавшая вместЬ и сильную болезнь, и отчаянное положение больной, и нашу безнадежность видеться с нею. „Mesdames! она уж в новой!"


Иллюстрация В.Бритвина к Л.Чарской

Но я вышла и из новой, хотя и долго спустя после Новаго Года. Боже мой! сколько скорби ожидало меня!—„Ах, Соханская, ты не видала Жуковскаго! Вот здесь он стоял; сюда-то посмотрел; так-то он руку положил... а! представь себе — он взгляну ль на нашу лавку!" И я в слезы, в горькия слезы, и только грозное: de quoi est ce que vous pleurez? едва может остановить меня. А тут еще порядочное горе: что для других повторение, то все мне урок; переписывать надобно бездну, а рука слаба — трясется, никак не управишься с пером: ты его вернешь в одну сторону, а оно идет в другую; такая всюду путаница!
Но дай Бог, чтобы только на сердце да в голове было ясно, а все прочее... Место мое на первой лавке было уже занято, и я с истинною радостью возвратилась на последнюю. Не знаю, бывает ли это так со всеми, как случилось со мной; только, когда я еще была в маленьком классе и не черезчур заслуживала первое место, мне, понемножку, хотелось его; но после — оно ни мало не манило меня; я так полюбила свое укромное местечко возле печки, что перемещение мое к приезду Государыни не только не обрадовало меня, но я плакала, и насилу могла утешить себя тем, что здесь я ближе увижу Государыню и получше разсмотрю Жуковскаго! Но нет худа без добра: так и моя болезнь принесла мне очень выгодныя последствия. Александра сделалась ко мне как-то чрезвычайно милостива: еще в больнице раза два навещала меня и благословила на выздоровление образком святителя Митрофания; теперь же позволила мне не снимать пелеринки, велела не танцовать покуда, и даже сказала, что я могу спать подолее; но об этом и думать было невозможно! Одно—уроки, а другое... (побраните меня, пожалуйста!) После всех моих горячек и лихорадок, со мной сделалось что-то странное: я кажусь совсем здорова; ничего у меня не болит, голова свежая; но сил— никаких: я не могу ступить двух раз; ничего не ем, не пью—ни росинки не беру в рот питаюсь воздухом, Скука ужасная; ну, как? ни здоров, ни болен? а туть еще безпристанно заливают лекаретвами; вот уже когда я думала, Что умру! Что было в тетрадях, я все переповторила; а книгу кто мнЬ даст, когда там двое, или трое, учатся по ней?
Оставалось только каждый день плакать со скуки. Вдруг на мое счастье пришел m-eur Люби — старик славный, преславный: наш учитель арифметики, казначей института, и он еще заведывал экономическою частью. Я пристала к нему, чтобы он дал мне какую-нибудь книгу. „Хорошо, хорошо! Да какую же вам книгу? Арифметику, что ли?" - Да подите Вы прочь с своею ариеметикой! Я и без арифметики совсем умираю.— „А! так вам такую, чтоб пожить? Слышу. Хорошо, славно! Вы б так и сказали. Я вам принесу арифметику'. Он мне принес Библютеку, Там была восхитительная, обворожительная, просто—очарование повесть (одно уж имя!) -"Тейфельсберг".
Я почти выучила ее на память. По возвращении в институт, за первое было обявлено об этом чудном Тейфелсберге. Меня обступили со всех сторон: „Разскажи! Как хочешь, а разскажи! Ведь тебе Бог послал, и ты должна поделиться с нами". В класс это исполнить было нельзя; мы просидели целую ночь. Во мне эта ночь отозвалась чем-то особенным.
Кружок нас на полу возле свечи; мой жаркий шепот, безмолвие слушателей; вдруг чей-нибудь слабый крик во сне—и опять тишина! Слух и душа как-то удивительно чутки; а тут - Италия, Венеция, темно-синее небо, на котором, говорят, звезды так ярки, вдвое больше наших... В эту минуту передо мною встало несколько сцен из читаннаго дома. Я объявила, что кому угодно слушать — на ту ночь я еще разсказываю. В желающих недостатка не было; но память не давалась мне: три-четыре отрывчатых пройсшествия и —ничего более! и тех никак не склеишь; а тут еще безпрестанно: говори да говори!
„Что,в самом деле?" подумала я. „Начну свое выдумывать."
Слушатели мои, как-будто, ожили. Откуда в мою голову набралось столько разных разностей—Бог весть!
Происшествия являлись, цеплялись, располагались сами собою; я едва успевала разсказывать их и совершенно не помнила, как только высказала. Если разсказ тянулся на другую ночь, я принуждена была прибегать к хитрости: говорила, что не помню, на чем мы остановились, и заставляла повторять ce6е главные обстоятельства дела, после чего я уже пускалась дале легко и свободно. Но вот странность: если я как-нибудь прежде, загодя хотела подготовить свои небылиды,—кончено! я ничего не могла сделать. В голове было пусто и гладко, все как рукой снято и, если мне и удавалось выжать что-нибудь, то куда это было хуже недуманнаго! Рвение слушателей и разсказчицы дошло до высшей степени. Положено было две ночи говорить, а третью спать. Сидишь заклассом, слушаешь, кажется, что изъясняет учитель, и полуоткрытыми глазами спишь и даже видишь сон. И подобное изнурение после моей болезни, когда я еще не ycnела хорошенько оправиться; — надобно сознаться, что я очень счастлива, когда это мне обошлось без ничего!
Великий пост подошел в пору, чтобы прекратить наши сумасбродныя бдения. Наступила первая, неделя — говение: у нас стало настолько благочестия, чтобы не заниматься пустяками в эти священные дни. Тут оканчивается одна,половина моей институтской жизни и довольно странно начинается другая...
Авдотья Григорьевна всегда бывала в церкви, когда мы приобщаемся. По принятии Святых Таин, возвращаясь на место, надобно было проходить мимо ея и следовало остановиться, поклониться ей по-русски—головой и тогда идти далее. Здесь она, отвечая другим легким киваньем, подзовет рукой своих любимиц, поцелует их, даст поцеловать свою ручку и отпустить. Теперь, как и всегда, я не могла разсчитывать на эту ласку. Иду и — вдруг она зовет меня! Я не знаю, что я думала. Она обняла меня и крепко поцеловала. В церкви даже сделался шелесть от движенья: всякий вытягивался взглянуть на это чудо. Когда я проходила мимо Александры, она улыбалась мне, и завтра же я была дежурная! Можно подумать, что я лгу,—так все это сделалось быстро, неожиданно, без всякой видимой причины. Начальница сама посадила меня на первую скамью, говорила мне: bonjour, ш-Пе Sochansky, и приветливо кивала головой. Я стала дежурить безпрестанно: через день, через два дня; скоро я уже не знала другаго стола, как один круглый. Это было дело неслыханное: место за круглым столом могла только занимать, кроме дежурныхь и главных любимиц, одна девица из третьяго класса, та, которая готовилась к первому вензелю, и это место присвоено второклассной девочке! Александра Григорьевна будто хотела вознаградить мне все прошлое: брала меня в свою комнату, кормила бубличками, отличала первую в поведении; не могла говорить со мною без улыбки. Но знаете-ли, что это было? — Жаркая, мгновенная вспышка лампады перед тем, как ей потухнуть.


Иллюстрация В.Бритвина к Л.Чарской

По отбытии Государыни, прибыла к нам, говорили, от самого Вилламова дама— m-lle Альм и скоро начали пошептывать, что будто-бы Авдотью Григорьевну сменяють... Не может быть!...
Однако ж, странно: начальница перестала принимать к себе дежурных; Александра часто ходить с заплаканными глазами; нам как-то поослабло, и, только Артемовский побывает в классе, Александра Григорьевна призоветь меня и спрашивает: что он говорил? —Rien, madame!—Но скоро все oбяcнилocь: начальница и точно была свергнута и уехала после праздников, потянувь за собою Троицких и Шишкиных; Катра и Софья тоже отправились: остались однЬ молодыя кандидатки, да еще бедная Александра—сдавать институт. Во всем этом сильно участвовали Артемовский и Альм, подружившиеся.
Настала эпоха совершеннаго междуцарствия: старая начальница уехала, а новой нет; прежний порядок рушился, о другом никто не дума. Александра без всякой власти, убегает встречи с Артемовским и плачет в своей комнате от дерзостей и грубостей Альм. Девицы, кто где хочет: днем спят, сидят по дортуарам; отогнув назад голову и всем тяжеловесным корпусомь выступая вперед, Альм величественно прохаживается по корридору. Ее обступаеть со всех сторон шумный кружек: толпятся, над нею смеются, говорят ей вздор; Иловайская дурачить ее самым глупым образом. Она хочеть показать, что будто не верит, а между темь верит, от души верит, и выражение лица становится у нея так дурачески-надменно, такое пошлое! а Артемовский низко раскланивается. М-llе Альм очень полюбились такого рода поклоны; мягкая, чувствительная к богатству, она не была прочь и очень не прочь и от этой сладости. Многия воспользовались этим и начали извлекать свои выгоды, т. е., ничего не делать и безнаказанно прогуливаться по коридорамь; но были и такия, которыя не увлекались общим стремлением и не умели, или не хотели, льстить и унижаться (самое выразительное слово институтскаго лексикона). К числу этих последних принадлежала и ваша смиренная почитательница. Альм поднялась на нее дыбом; та продолжала себя заниматься, будто не видя грозных возстаний. Ничего не могши сделать открытою силой, m-llе Альм пустилась на хитрости: хотела поссорить ее с целым классом; забыв свое достоинство дамы, ябедничала и наговаривала девицамь на девицу,— и то не удалось! Но это время пищущая к Вам считает самым лучшим временем своей жизни: самостоятельность, полное сознанье сил, борьба, поддерживающая жаркую умственную деятельность—самое жизненное время! Приехала новая начальница и с нею целый штат дам из Патриотическаго Института. Альм скорёхонько была вымещена, и, кажется, по ходатайству Артемовскаго; мы перешли в третий класс.
Вот Вам и все, почтеннейший Петр Александрович! Богу угодно было вознаградить мне прошлое и, как обыкновённо делает Его щедрота, вознаградить стократ, - слава вся Ему, одной Его милости! Вы знали бедную, загнанную девочку; но Вы не узнали бы ея теперь. „C'est l`honneur de notre Institut", говорили о ней: так хотел Господь. Я получила первый золотой шифр..."
Comments 
8th-Jun-2012 11:33 am (UTC)
Нет - я читаю и просто одуреваю - просто СЮР, а не жизнь в таком институте. До этого на глаза попадались только 'прилизанные' воспоминания институток (Смольного, в основном) - а это, конечно, шедевр. Просто и убийственно.

Спасибо!
8th-Jun-2012 05:31 pm (UTC)
Всегда пожалуйста!
А Водовозова? У нее же довольно негативно описывается Смольный. Правда, не настолько, ИМХО.
8th-Jun-2012 09:01 pm (UTC)
Негативно, но этот Харьков - это нечто запредельное. Хочется всех этих 'начальниц' окунуть во что-нить....
8th-Jun-2012 11:35 am (UTC)
Спасибо, очень интересно!
8th-Jun-2012 05:32 pm (UTC)
Пожалуйста, мне тоже понравились воспоминания!
8th-Jun-2012 05:48 pm (UTC)
Очень интересные воспоминания. Спасибо. ;)

Особенно для меня, харьковчанки. ;)
8th-Jun-2012 05:55 pm (UTC)
;-)
Жаль, что здание института ВОВ не пережило, а то попросила бы сфотографировать )
8th-Jun-2012 06:04 pm (UTC)
Ага!

Я уже локализовала место, где он был. ;)
8th-Jun-2012 06:08 pm (UTC)
Там театр или я что-то путаю?
8th-Jun-2012 06:11 pm (UTC)
Да, театр Оперы и балета.
7th-Jul-2015 12:05 pm (UTC)
Козачка Иловайская... Вот это да!К этой фамилии у меня особый интерес, т.к. они много чего основали у нас на Донбассе и мне очень приятно посреди самого по себе интересного рассказа встретить трепетную для меня историческую подробность. У Чехова в рассказе "На пути" тоже фигурирует Иловайская, но про ту все знают, а здесь так внезапно. Мельком пробежалась по био Сахновской -ну да, знакомые томительные декорации степных хуторов,упомянутая чеховская героиня видимо жила точь-в-точь и уровень достатка тут не при чём -аналогичный досуг был в семьях управляющих шахт(это уже знаю из других воспоминаний) - зной/ степь/скука.

Edited at 2015-07-07 03:38 pm (UTC)
This page was loaded Jul 21st 2018, 10:33 pm GMT.